Мастер классы

Your browser doesn't support canvas.

 117941 original

Известный поэт Роберт Рождественский в ноябре 1993 года в Переделкине дал интервью Сергею Теплякову - как оказалось, последнее в своей жизни. Он рассказал о творчестве, смысле жизни и ответил на самые непростые для себя вопросы…

В ноябре 1993 года отправили меня от краевого телевидения (ГТРК «Алтай»), где я тогда работал, на месячную стажировку в Москву. Телефон Роберта Рождественского, как и других земляков, у меня был давно. Позвонил, он сказал: «Приезжайте». Кризис был в разгаре – Рождественский свою московскую квартиру сдавал, и на эти деньги жил в своем доме в Переделкино. Рождественский был со шрамом на лбу после операции на мозге, проведенной во Франции. Когда через много лет я смотрел по ТВ программу о Рождественском, я понял, что он рассказал мне не только обо всех главных событиях своей жизни, но и еще много чего «сверху».В августе 1994 года Рождественский умер. Так как в те времена к нему редко ходили журналисты, думаю, что мое с ним интервью было последним.

- На ваше детство пришлись война, сталинские годы. Счастливое ли было детство?

- Да. Потому что детство. Оно было трудное. Но там была Победа, и она озарила все годы.

- Но там была война...

- Я ненавидел голос Левитана, я плакал, а он говорил: «После тяжелых продолжительных боев»... Для нас, мальчшиек, война прежде всего была голодом. Потом - холодом. Я не хочу сказать. что мне сильно досталось - там, где мы жили, не стреляли, не убивали. В 41-м году я жил в Омске. Потом узнал, что в то время в тюрьме там (а я мимо нее ходил к однокласснику... всегда боялся тюрьмы, пьяных) сидели конструктор самолетов Туполев, Королев. Потом их перевезли через Иртыш, в здание НКВД.

- На фронт бегали?

- Дважды. Один раз добежал до вокзала. А в другой раз показал себя умным и сноровистым и добрался аж до станции Омск-Товарная, это километра на три дальше. Но в НКВД ребята тоже были расторопные - взяли меня. Было мне тогда девять лет.

Мать с отцом были на войне с самого начала, я был с бабушкой, и только когда она умерла, мать выпросила отпуск, чтобы забрать мнея с собой. Оформила меня как сына полка. У меня была перешитая форма, и мы поехали на фронт. Две недели ехали. Я был дико горд - проехать полстраны в военной форме! На каждой станции ходил вдоль вагона.

Но в Москве матери знакомые сказали, что фронт готовится к наступлению. Она была военным врачом, ее место - у стола. А я куда? Испугалась и оставила меня в детдоме. В Даниловом монастыре половину занимала тюрьма, половину - детдом.

Обидно было до смерти, что на фронт не попал. Потом пришел дяденька, стал звать в военно-музыкальное училище. И мы с приятелем поперлись - вырваться из детдома хотелось. Опять же - форма. Тогда по стране много этих военных училищ сделали - чтобы пацанов спасти, потому как очень голодно было. Так я стал воспитанником Красной Армии. Сначала у мня был тромбон, потом - бас-геликон. Дудели мы до посинения.

А потом был День Победы. 9 мая мы были на Красной площади. Нас качали - мальчиков чего не качать? В самый салютный час вспыхнули сотни прожекторов, и люди кидали мелочь в их лучи - и мелочь искрилась в лучах. У меня оттуда осталось: не надо быть взрослым, надо быть счастливым.

У матери было четыре брата - с войны вернулся один. А мои родители живы оба. Они оставались после войны в группе войск в Австрии, и меня в 46 году взяли к себе. Так что одни из первых стихов были у меня с потрясающими названиями и темами – «Собор Святого Стефана», например, написал я в 14 лет.

- Сейчас многие говорят: чувствовали, что жили в тюрьме...

- Я не скрываю. Я тогда был верующим - верующим Сталину, в Сталина. Это была вера со своими святыми, мучениками, заповедями. У нас тогда даже клятва была мальчишеская во дворе: «Честное ленинско-сталинское всех вождей!». Такая была страшная клятва, и это было очень серьезно.

- И куда это ушло?

- Мы были счастливы счастьем незнания. Потом, узнав, я ужаснулся. Я смог это воспринять. И я понял, что не должен оправдывать свою прежнюю позицию - я тогда был честен. То, что я узнавал потом, было страшно вкладывать в себя. Особо меня потрясло, что даже когда не успевали город защитить, заводы вывезти, все равно - расстрелять заключенных успевали всегда.

- Вы можете сказать, что понимаете себя, жизнь?

- Времени, когда понимаешь все, нет. Сейчас иногда бывает забавно, когда перечитываю старые стихи - есть такие, какие не надо было бы писать, сейчас я не думал бы так плоско. Но к диссидентам я себя не причисляю, я писал о том, во что верил, на меня не давили.

- А от «Реквиема» и «210 шагов» вы бы сейчас отреклись?

- От «Реквиема» - нет. В «210 шагах» есть какие-то строчки, которые... нет, пусть, это все искренне... Я этими стихами ничего не добивался. Хотя хреновина с цензурой все же была. В начале 50-х написал я стихотворение «Утро», где была всего лишь одна строчка «Я люблю утро больше, чем ночь». Это стихотворение я прочитал по ТВ, тогда был только прямой эфир, и у какого-то чина был день рождения. А телевизор тогда работал в квартирах постоянно, как радио сейчас. Вот во время «поддачи» этот чин мою строчку и услышал. Говорят, это был Капитонов, тогда первый секретарь МГК КПСС. И он сказал: «Что же, значит, мы жили ночью? Себя не щадили, с врагами боролись, чтобы была ночь?» Образное
мышление было у него неплохо развито...

После этого на книжку мою бумаги не нашлось, в газеты перестали брать. Но повезло: я поехал во Фрунзе, перевел какую-то длиннющую поэму на русский, и на эти деньги мы перезимовали.

Но я не диссидент. Ни я себя им не считаю, ни они меня к себе не примут.

- Когда вы начали многое понимать, когда закончилась оттепель, когда снова началось давление - вам бывало страшно?

- Не страшно - противно. Когда хоронили в Переделкино Пастернака, его несли на руках на кладбище, передавали друг другу. И вдоль этой дороги - ребята с фотоаппаратами. И ясно, что далеко не все корреспонденты. Вот тогда было противно.

- Говорят, «поэт в России больше чем поэт»...

- Скорее, человек в России больше чем человек.

- А вам не странно то значение, которое придается в России поэтам?

- Может, это мода. А может, через поэтов люди достигали свободы. Поэт в хрущевские времена был олицетворением свободы. Вечера поэзии были в одном ряду с разоблачениями сталинизма. День поэзии мы придумали - Твардовский, Смеляков, Светлов - сидя в моей шестиметровой комнате, в подвале дома возле ЦДЛ. Никто не знал, что это можно, это было как в Америку плыть.

 

А какие озверительные толпы были на вечерах поэзии в институтах, на стадионах! Были даже поэтичесие гастроли - их адмнистраторы клубов очень любили: аншлаг обеспечен, а затрат минимум - даже рояль не надо двигать.

А еще возможно, что так возвышался человек над людьми из-за того, что всегда обязанность изменять мир возлагалась на кого-нибудь другого. У нас же во всем виновата и все должна сделать власть. Это очень удобно: не надо мучить себя, что-то делать, чтобы было лучше...

- При том у нас любят писать «Моральные кодексы», объясняя человеку, каков он должен быть...

- Я в юности увлекался этим - писал басенки с обязательным нравоучением-моралью в конце, чтобы все и ежу было понятно. «Ясно было и ежу - мальчик Петя был буржуй». Говорить о воспитании литературуй, поэзией, конечно, можно. Но люди пишут не для воспитания. Писать - это на уровне естественных желаний. Пишут потому, что хочется писать. Я не могу всерьез говорить о воспитании литературой, более того, я иронично отношусь к тем, кто всерез говорит: «Мое творчество»... Есть естественная
потребность писать, и она, к сожалению, иногда пропадает. Иногда появляется строчка, иногда - рифма, это всего-навсего кубики, из которых потом что-нибудь, может, сложится. А может, и нет.

- Мы говорили о снижении требовательности к себе - люди ищут виноватых вокруг, а не в себе. Откуда это?

- Считать себя виноватым - черта интеллигента. Сознавать свою долю ответственности. Сейчас же понятие интеллигенции размылось - всякий человек с высшим, но не очень высоким, образованием, себя интеллигентом считает. Если утром он идет не к станку, то он уже считает себя интеллигентом...

- Что поражает в нынешнем человеке?

- Его уверенность в том что все можно резко изменить. Поражает прорезающийся голос улиц. У Блока улица поет: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем! Мировой пожар в крови - Господи, благослови!» Если буржуям на горе, значит, нам. пролетариям, на счастье... Значит, счастье - пожар? Огонь, рушатся перекрытия - это счастье? Ад не так страшен, ад - от Бога, а это - нами сделанное. Вот готовность эта страшна.

- Есть что-то за что вы боролись и будете бороться?

- За справедливость. Сейчас, да и раньше, это считалось понятием абстрактным, но это помощь друзьям, помощь молодым.

- Вы гордитесь тем, что сделали в жизни?

- Нет.

- Почему?

- А что я сделал? Жил, писал...